Письмо Вере (апельсиновый маньяк)
Впервые опубликовано в журнале „Берлин.Берега“ №2/2019
04.03. — ? (2019? 2009? 1999? 1989? 1979?) Берлин — Cimetière de Clarens (Швейцария)
Милый, добрый Ознобысч,
засыпал вчера тяжело, тревожно, с отвращением к темноте и предстоящему разрыву с сознанием. Крутил в голове старые стихи и солнце 1926 года в Груневальде, наши письма про компоты из черешни и твою фотографию из Шварцвальда. Надеялся, что всё приснится, повторится, ухвачусь за воспоминание, как за точку света, останусь на поверхности жизни, но треск дождя по подоконнику тихо повёл меня в черноту, затолкал в неё, спрятал на шесть часов, на двадцать, а может, на месяц? Год? Сто двадцать?
Скунксик, сейчас утро и снова дождь. Лежу, не хочу шевелиться. Серая муть сквозь занавески ползёт по комнате, натягивает на стены сырую плёнку. Розы на столе стареют и осыпаются. Вчера весь день провёл дома, размышлял над новым рассказом и уже был готов его записать, как вспомнил, что приглашён на встречу русскоязычных литераторов. («Аутопсия русского текста», что-то такое.) Засобирался, засуетился. Принял душ, побрился. Натянул новые джинсы, водолазку, синюю дутую куртку, посмотрел в зеркало и… рассмеялся. Переоделся в светлый костюм, шерстяную жилетку, которую покупали ещё в Париже, накинул плащ, захватил шляпу, вышел на улицу и замер. Во дворе у мусорных баков стояла невысокая женщина в длинном чёрном пальто, зелёном берете и чистила апельсин. Я поздоровался с ней, но в ответ услышал что-то тихое и невнятное.
— Хорошего вам дня. И спасибо. Очень приятно выходить из дома и чувствовать запах апельсинов, а не канализационных отходов. Словно я в Таормине, а не в Берлине.
Женщина ничего не ответила. Отвернулась. Может, она не поняла моего немецкого? Я подошёл к ней поближе и повторил на английском. Несколько оранжевых корок посыпались на ржавую кашу прошлогодних листьев, я зачем-то нагнулся за ними как за уроненным платком, но как-то неловко повернулся и задел рукавом её сапог. Корки снова посыпались. Тонкий высокий каблук приподнялся и прижал оранжевый кусок. Муренька, я не успел увидеть её лица, звучит странно, но оно всё расплылось, разъехалось на дольки, мелкие ворсинки и косточки. Она резко топнула и быстро постучала в сторону Карл-Маркс-аллеи. Чёрное пальто, зелёный берет, апельсины — вот и всё, что я могу сказать о ней.
Аутопсия русского текста. «Вот это — я и призрак чемодана, вот это — я, по улице сырой идущий в вас, как будто бы с экрана, и расплывающийся слепотой». Козлик, я стоял в костюме, плаще и шляпе во дворе у мусорных баков и никуда не шёл. Держал апельсиновые корки чужой женщины и уже совершенно забыл про встречу литераторов. Дул ветер. Свинцовые тучи неслись на меня. И я поплёлся по стальной брусчатке, через лужи и высокие панельные дома, за запахом цитруса. И вышел почти в открытое море — на широкую Карл-Маркс-аллею. Небо совсем почернело, в глаза полетел песок, тёмный гравий, и казалось уже, что сейчас накроет высокой волной, размажет ветром о колонну сталинского ампира, но я заметил яркое солнечное пятно у входа в бар с надписью Antik. Перешагнул апельсин, открыл дверь и, милое моё, как ты можешь догадаться, увидел ту самую женщину. Она сидела за барной стойкой и изучала меню. Зелёный берет, густая чёрная чёлка. Пальто лежит рядом. Я сел за дальний стол, накрытый дешёвой красной клеёнкой, и сразу заказал нефильтрованное пшеничное пиво, хотя единственное, чего мне действительно хотелось в тот момент, был апельсиновый сок. Резкий приступ дурноты, как тогда в Праге, когда я не ел больше месяца цитрусовые, сжал горло со спазмом, закружилась голова, я начал таять, проваливаться в слабость, но смог удержаться, выбежал из бара, поднял брошенный у двери апельсин, прошёл в туалет, сполоснул его водой и прямо там у рукомойника принялся его есть. Что-то звериное, голодное вселилось в меня, мой мысч. Сочные брызги попадали на светлый костюм и в глаза, обжигали, но я не мог остановиться и откусывал апельсин прямо с кожурой, захлебывался кисло-сладкой мякотью, глотал косточки, и жажда переходила в голод, а голод в жажду. Я увидел себя в зеркало и не узнал — бледное молодое лицо с жёлтыми каплями под носом. Я — апельсиновый вампир, моя радость. Умылся, немного успокоился, прошёл к столу, глотнул пива и уставился на женщину. Она что-то быстро непонятным потоком слов и интонаций объясняла бармену. Поправляла чёлку. Поднимала бокал с розовым вином. И я всё никак не мог уловить её лицо: она то отворачивалась, то закрывалась руками, и ни разу не посмотрела на меня. Я пил большими глотками пиво, без всякого удовольствия, и хотел повторить апельсин. Кроме меня и женщины, в углу у игрового автомата в зарослях монстеры сидел хмурый сонный мужик, пил колу и тыкал толстыми пальцами в мигающие кнопки, и, когда раздавались нервные сирены на экране, слегка подпрыгивал на стуле и протирал глаза.
Я подозвал бармена и спросил, на каком языке говорит женщина.
— Вьетнамский, — сказал он.
— О, вы знаете вьетнамский? Вы же понимаете её речь?
Бармен странно посмотрел на меня, словно я сморозил дикую чушь, и спросил не про вьетнамский, а английский язык.
— Вам повторить? Ещё пива?
— Я хотел бы апельсиновый сок.
— Сока нет, но могу предложить пиво со вкусом грейпфрута.
Пока я сидел за столом и ждал пиво, женщина допила вино, накинула пальто, запела непонятное. Я максимально напряг ухо и уловил: «Плохая погода, счёт, завтра, школа, рынок». Она стояла ко мне спиной, и я не выдержал — пошёл к барной стойке, взял меню и как бы случайно коснулся её руки. И вот уже должен был бы уткнуться в её лицо, извиниться, рассмотреть глаза, но она вздрогнула, отвернулась и вновь — чёрное пальто, зелёный берет, размазанные дольки, ворсинки, косточки. Поплыла, покатилась к двери. Из кармана пальто выглядывал круглый оранжевый фрукт. Тушканчик мой, всё потемнело, холодный пот прошиб меня, я оказался беззащитным пятилетним ребёнком, который боится уснуть навсегда. И этот апельсин — единственная опора в абсолютной черноте, единственное солнце и свет, к которому надо прикрепиться и идти, как за волшебным клубком. Дверь открылась, женщина исчезла.
— Пожалуйста, ваше пиво со вкусом грейпфрута.
В углу бара сигналил игровой автомат, сонный хмурый мужчина захлопал в ладоши. Мой Кутиш, слишком темно. Я очень скучаю… В.
* * *
Вера, я понимаю, что я не Набоков, а ты не Слоним, что всё смешно, нелепо, сложнее, чем кажется тебе, проще, чем думаю я. Прости. Но ответь мне прямо — хочешь ли ты переехать ко мне в Берлин? Хочешь ли?
Проснулась сегодня разбитая, расстроенная, что воскресенье, одна и слишком поздно для полноценного нормального дня, и слишком рано, чтобы просто поесть и попытаться вернуться в сон. Вышла на балкон — дрозды поют, двор пустой, небо как мутный целлофановый пакет болтается над головой с угрозой удушья. На пятом этаже прямо над моим балконом — стук посуды и запах сыра камамбер. Тихая возня, мягкие шаги. Высунулась посмотреть — никого. За три года ни разу не видела, кто там живёт. Только шуршание, далёкий храп, дверные хлопки, иногда кашель. Звуки приглушённые, словно исходят из подсознания, а не от живых людей, которые едят и спят надо мной. Зажгла сигарету, попыталась курить, и сразу головокружение, озноб, воздух без кислорода — полуживую рыбу всё же засунули в пластиковый кулёк. Доползла до кухни, заставила себя выпить воды, восстановила дыхание. Придумала дело — дойти до блошиного рынка на Боксхагенер платц, заодно вынести мусор. Пижаму не переодела, скрыла её плащом, ноги впихнула в угги. Захлопнула дверь, вышла на улицу и замерла. Нет, Вера, цитрусы, береты, женщины были вчера, сегодня же случилось другое. Телефон, связка ключей, кошелёк — всё осталось в синей сумочке дома. Пошарила по карманам — пятьдесят центов и крошечный леденец. (Вот так я стала бездомной.)
Сорок четыре квартиры в подъезде, а позвонила зачем-то себе. Пока слушала молчание, читала именные таблички на входной двери — Клее, Крамер, Титман, Пауль, Риччи, Ти Туонг Ви Ха, Доган, Голински, Мюллер, Хоанг, Станелли. Нажала на соседей Хирш с пятого этажа. Такое же тупое молчание, как и от моей фамилии Бойко. Ещё раз. Молчание. «Ну же, Хирш, отвечайте, это я — та, над кем вы спускаете воду в толчке, чистите зубы, та, над кем вы проживаете свою бесшумную жизнь. Отвечайте!» Позвонила ещё — послышалось какое-то шуршание, треск, звон посуды. «Поторапливайтесь, Хирш. Доедайте свой камамбер, допивайте вино». Ах, нет, Вера, это было лишь воспоминание звуков, а не шорох живых людей. Разозлённая, я начала стучать по всем табличкам с фамилиями одновременно, хаотично, бессмысленно, как по клавишам выключенного синтезатора. «Да где вы все? Есть кто живой, алё! Впустите меня в подъезд, я тоже хочу сидеть под Хиршами молча».
Домофон был явно сломан. Я постояла ещё немного у двери, в надежде, что кто-то выйдет или наоборот будет возвращаться домой. Чириканье воробьёв, влажные скамейки, блёклые тонкие тополя и вечнозелёный плющ над решёткой с мусорными баками, к которым тоже невозможно зайти без ключа. Положила пакеты с отходами в кусты, оглянулась — никого, словно я последний человек в этом дворе, но заметила под ногами ошмётки газет, пластиковые стаканчики из-под йогурта. Собрала это всё в свои мешки и поплелась по вчерашнему маршруту. Зачем выходила из дома? Зачем придумала коллективное ковыряние в пыльном старье? Иду теперь внезапно бездомная, в пижаме, без телефона, без друзей. Нет, дружественные знакомые есть, но как к ним попасть без телефона?
Карл-Маркс-аллея выглядела сегодня как послештормовой берег, только вместо скрученных водорослей и выброшенных морем кораблей — перевёрнутые велосипеды, рваные ветки, фрагменты сталинского ампира на земле. «Вот это — я и призрак чемодана, вот это — я, по улице сырой идущий в вас, как будто бы с экрана, и расплывающийся слепотой». Прости, что снова Набоков, прости, что вместо того, чтобы заполнять документы на визу, искать преподавателя немецкого языка для тебя (да и для себя), заниматься сбором информации про регистрацию брака в Дании и подсчётом будущих вероятных затрат, я бесцельно тащусь по Берлину с мешками дерьма.
У станции Штраузбергплатц я увидела первых людей за сегодня — пожилая пара, словно молодые любовники, сидели, прижавшись друг к другу на скамейке, и кормили булкой голубей. Я подошла к ним поближе — они не обращали на меня никакого внимания, мужчина трясущимися пальцами выковыривал крошки, женщина хриплым голосом просила птиц набраться терпения, не спешить. Рядом со скамейкой стояла урна, я заглянула в неё, подумала: вот сейчас избавлюсь от мусора, станет легче, и сразу решу, как попасть домой.
— Вы ищете бутылки, да? — обратился ко мне таким же дрожащим, как и его руки, голосом пожилой человек. — Я же говорил тебе, Эмма, что у сборщиков бутылок нет выходных дней. Или есть?
— Что ты пристаёшь к женщине? Отдай ей наши бутылки и всё.
Я была так удивлена, что меня приняли за сборщика мусора, что не стала возражать, покорно взяла две пустые пивные бутылки «Варштайнер» и дальше пошла по Карл-Маркс-аллее.
— Хорошей вам недели! — донеслось мне в спину.
— Спасибо. И вам! — любезно ответила я.
Меня начинало знобить, хотелось встать под горячую воду, потом чай с имбирём — и в кровать. Небо затягивалось неприятной тёмной плёнкой, поднимался ветер, пыль обжигала глаза. Какие-то прохожие были, но все они шли мимо, неуловимо, неярко, как отражения в витринах закрытых кафе. Я не решалась подойти к ним, попросить о помощи. Слишком посторонние. И тут вспомнила про вчерашний бар Antik. Вот оттуда и позвоню в службу аварийного вскрытия замков.
От пивных бутылок воняло помойкой больше чем от мусорных пакетов, душный перегар с запахом лекарств. К горлу подкатывала лёгкая тошнота. Я приближалась к станции Франкфуртер Тор, когда услышала полицейские сирены, громкоговорители, нарастающий гул. Толпа, как огромная волна цунами, обрушилась на меня, закрутила в потоке и понесла. «Расизм — не альтернатива». «Нет травле мусульман». Я почувствовала острую боль в спине, слабость, попробовала вынырнуть, нащупать под ногами дно. Первыми полетели бутылки, потом порвались пакеты, посыпался мусор, я задержала дыхание и всплыла.